|
Это был серый пес с бородавкой вроде родинки на правой стороне
морды и
рыжеватой шерстью вокруг носа, придававшей ему сходство с заядлым
курильщиком
с вывески бара "Курящая собака" в Ницце моего детства.
Он смотрел на меня чуть наклонив набок голову, и в его напряженном,
пристальном взгляде была та мучительная нестерпимая надежда, с какой
потерявшиеся собаки подстерегают прохожих. У него была грудная клетка
борца, и
впоследствии, когда мой старый Сэнди задирал его, я много раз наблюдал,
как он
грудью, словно бульдозер, отбрасывал приставалу.
Он вошел в мою жизнь 17 февраля 1968 года в Беверли-хиллс, куда
я приехал к
своей жене Джин Сиберг на время съемок фильма. В тот день на Лос-Анджелес
обрушился ливень - безудержный, как большинство явлений природы
в Америке,
если уж они являют себя. За несколько минут среди домов образовалось
озеро, по
которому беспомощно ползали, разбрызгивая воду, униженные "кадиллаки",
и город
принял то выражение несообразности, свойственное вещам, используемым
не по
назначению, к которому нас давно приучили сюрреалисты. Я беспокоился
за своего
пса Сэнди, который ушел накануне в холостяцкий поход в сторону Сансет-стрип
и
до сих пор не вернулся. Благодаря высокоморальной атмосфере в нашей
семье
Сэнди оставался девственником до четырех лет, но какая-то потаскушка
с
Дохени-драйв заставила его потерять голову. Четыре года буржуазного
воспитания
и образцовых принципов в два счета полетели сучке под хвост. У этого
пса
простая, доверчивая и беззащитная душа, совершенно не готовая к
встрече с
кинематографическими кругами Голливуда.
Мы привезли из Парижа весь наш постоянный зверинец. Тут были бирманский
кот
Бруно и его сиамская подруга Май; на самом-то деле Май был мальчиком,
но мы,
не знаю толком почему, всегда считали его девочкой - наверно, из-за
тех
сокровищ ласковой нежности, которыми он нас щедро одаривал. Еще
у нас были
старая драная кошка Биппо, дикарка и человеконенавистница, выпускавшая
когти и
царапавшаяся, едва лишь мы пытались приласкать ее; тукан Билли-Билли,
подобранный нами в Колумбии, и великолепный семиметровый питон по
прозвищу Пит
Душитель, которого я встретил одновременно с туканом в колумбийских
джунглях и
которого недавно отдал в частный зоопарк Джека Каррутерса в долине
Сан-Фернандо. Мне пришлось расстаться с Питом, потому что мои друзья
отказывались заниматься им, когда я - в припадках непоседливости,
присущей
человеку, которого теснота собственной шкуры доводит до клаустрофобии,
-
внезапно принимался метаться с континента на континент в поисках
кого-то или
чего-то непохожего, сам не знаю чего. Лучше, наверно, сразу же уточнить,
что я
так и не нашел ничего другого в этих моих поездках-поисках, за исключением
совершенно необыкновенных сигар в Мадрасе, ставших одним из самых
больших и
приятных сюрпризов в моей жизни.
Время от времени я навещал своего питона. Я входил в отдельную клетку,
которую
отвел ему Джек Каррутерс из уважения к писателям, устраивался, скрестив
ноги,
против Пита, и мы, остолбенев, долго смотрели друг на друга с беспредельным
удивлением, будучи не в состоянии дать какое-либо объяснение тому,
что с нами
случилось, и поделиться хотя бы крупицей понимания, извлеченной
из нашего
прошлого опыта. Очутиться в шкуре питона или человека было поистине
сногсшибательным происшествием, и это совместно пережитое ошеломление
рождало
между нами настоящее братство.
Иногда Пит складывался треугольником: питоны не сворачиваются в
клубок, а
предпочитают углы; у меня было впечатление, что он подает мне какой-то
знак,
который я должен разгадать. Позднее мне объяснили, что поза треугольником
-
защитная позиция питона, которую он принимает в случае опасности,
и таким
образом я узнал, что у меня с Питом Душителем действительно есть
нечто общее -
исключительная осторожность в отношениях с людьми.
К полудню, когда на улицах бушевали потоки воды, я услышал красивый,
так
хорошо знакомый мне баритональный лай, и пошел открывать дверь.
Сэнди -
крупный желтый пес, вероятно, очень побочный потомок какого-то далекого
датского дога, но из-за ливня и грязи его шерсть приняла цвет раздавленного
шоколада. Он стоял у двери с поникшим хвостом, опустив нос к самой
земле, и
разыгрывал возвращение блудного сына, раскаянье и стыд с совершенством
истинного ханжи. Не знаю, сколько уж раз я говорил ему, чтобы он
не шлялся по
ночам; погрозив ему пальцем и многократно повторив "bad dog",
я уже
приготовился в полной мере насладиться ролью обожаемого и грозного
господина и
хозяина, обладателя абсолютной власти, когда мой пес деликатно повернул
голову, указывая, что мы не одни. В самом деле, он привел случайного
знакомого. Это была серая немецкая овчарка, кобель, примерно семи-восьми
лет,
красивое животное, производившее впечатление понятливости и силы.
Я отметил,
что у него не было ошейника, что было редкостью для породистого
пса.
Я впустил своего гуляку, но серый не уходил; дождь хлестал с такой
силой, что
его мокрая шерсть прилипла к телу, отчего он стал похож на тюленя.
Он махал
хвостом, навострив уши; блестящие живые глаза следили за мной с
тем
напряженным вниманием, с каким собаки подстерегают привычный жест
или приказ.
Он явно ждал приглашения, требуя права убежища, которое издавна
принято в
отношениях людей с их товарищами по несчастью. Я пригласил его в
дом.
Совсем нетрудно составить себе представление о характере собаки,
за
исключением доберманов, чьи реакции всегда казались мне непредсказуемыми.
Серый сразу же поразил меня своей благожелательностью. Впрочем,
всякий, кто
жил среди собак, знает, что если одна из них проявляет дружелюбие
к другой, то
почти всегда можно довериться ее суждению. Мой Сэнди был на редкость
кроткого
нрава, и непроизвольная симпатия, которую вызвал у него этот могучий
пес,
укрывшийся у нас от дождя, была для меня самой лучшей рекомендацией.
Я
позвонил в Общество защиты животных сообщить, что приютил бродячую
немецкую
овчарку, дал номер своего телефона на случай, если объявится хозяин,
и с
облегчением отметил, что мой приемыш обращается с кошками чрезвычайно
почтительно и вообще отменно воспитан.
В следующие дни у нас побывало множество гостей, и серый, которого
я назвал
Батькой (что значит по-русски папаша), имел большой успех у моих
друзей, хотя
поначалу производил отпугивающее впечатление. В самом деле, кроме
бойцовской
груди и огромной черной пасти, Батька обладал еще клыками, напоминавшими
рога
тех маленьких бычков, которых в Мексике называют "мачос".
А между тем у него
было мягкое, доброе сердце; он обнюхивал посетителей, чтобы лучше
запомнить
их, и после первой же ласки, shook hands, давал им лапу, словно
желая сказать:
"Я прекрасно знаю, что с виду страшен, но, право же, я славный
малый". По
крайней мере, именно так я истолковывал старания Батьки успокоить
моих гостей,
но само собой разумеется, что романист легче других обманывается
относительно
природы живых существ и вещей, ибо он придумывает их. Я всегда придумывал
всех
тех, кого встретил в своей жизни или кто жил рядом со мной. Для
профессионала
воображения так легче, это избавляет вас от утомительных усилий.
Вы не теряете
времени на то, чтобы пытаться понять своих близких, вам не надо
заниматься ими
и на самом деле уделять им внимание. Вы придумываете их. Потом,
когда вам
преподнесут сюрприз, вы ужасно сердитесь: они вас обманули! В общем,
оказались
недостойны вашего таланта.
Никто не требовал серого, и я уже смотрел на него как на законного
члена
семьи.
В доме, который я занимал в Ардене, естественно, был бассейн, и
компания,
отвечавшая за его исправность, два раза в месяц посылала служащего
осмотреть
фильтрующие устройства. Как-то после обеда, когда я писал, со стороны
бассейна
вдруг раздался протяжный рык, сменившийся тем отрывистым, частым
и неистовым
лаем, каким собаки предупреждают о присутствии чужака и одновременно
- о своей
готовности немедленно напасть на него. Нередко это лишь собачий
эквивалент
нашего "Удержите меня, не то я наделаю бед", однако настоящие,
хорошо
обученные сторожевые псы не валяют дурака. Я не знаю ничего тягостнее
этих
внезапных взрывов дикой ярости, имеющих целью парализовать вас,
приковать к
месту - для начала, а там уж... Я выбежал в патио.
За воротами стоял чернокожий служащий, приехавший проверить фильтр
бассейна, и
Батька с пеной на морде кидался на решетку в таком жутком пароксизме
ненависти, что мой славный Сэнди заполз, скуля, под куст и прикинулся
ковриком.
Чернокожий стоял совершенно неподвижно, парализованный страхом.
Да и было
отчего... Добродушный, всегда такой приветливый с нашими гостями,
пес
превратился в свирепую фурию, и из глубины его глотки рвался рев
оголодавшего
хищника, который видит мясо, но не может его достать.
Есть что-то глубоко деморализующее и гнетущее в этих мгновенных
превращениях
мирного и, казалось бы, хорошо знакомого вам домашнего животного
в кровожадное
и как бы совершенно другое существо: поистине изменение натуры,
чуть ли не
переход в другое измерение. Это один из тех мучительных моментов,
когда все
ваши утешительные системы и привычные категории разлетаются вдребезги.
Обескураживающий опыт для любителей незыблемых истин. Внезапно мне
открылся
образ первобытной жестокости, таящейся в недрах природы, о подспудном
существовании коей - в перерывах между двумя убийственными проявлениями
- мы
охотно забываем. Гуманизм (так это называлось в былые времена) всегда
бился в
силках этой дилеммы - между любовью к зверью и ужасом зверства.
Я попытался оттащить Батьку, заставить его вернуться в дом, но у
этого негодяя
и впрямь было чувство долга. Он не кусал меня, но обслюнявил все
пальцы,
вырываясь из рук, и бросался, оскалив клыки, на ворота.
Чернокожий стоял по другую сторону с инструментами в руках. Это
был молодой
человек. Я очень хорошо помню выражение его глаз, потому что впервые
видел
негра перед лицом животной ненависти. Он выглядел печальным, как
это бывает с
некоторыми людьми, когда им страшно. Во время войны я часто подмечал
это
выражение на лицах своих товарищей по эскадрилье. Помню, как накануне
одной
особо опасной операции (нам предстояло идти бреющим полетом) полковник
Фурке
сказал мне: "У вас печальное лицо, Гари". Мне было страшно.
Я отослал молодого человека, решив на этой неделе обойтись без чистки
бассейна.
На следующее утро та же сцена повторилась со служащим Вестерн-юнион,
доставившим мне телеграмму.
А после обеда нас навестили друзья, и, вопреки моим опасениям, Батька
принял
их с величайшей любезностью. Это были белые.
Тогда я вспомнил, что служащий Вестерн-юнион был чернокожий.
***
Понемногу мной овладевало беспокойство, хорошо знакомое тем, кто
ощущал, как
вокруг них разрастается и становится все более очевидной неприятная
истина,
которую они отказываются принять. Это просто совпадение, говорил
я себе. Игра
воображения. Я одержим "проблемой".
Но после того как Батька едва не загрыз посыльного из супермаркета,
мое
беспокойство сменилось настоящим смятением. В тот момент, когда
я открывал
дверь, Батька лежал посреди комнаты и одним махом в коварном, рассчитанном
на
внезапность атаки молчании прыгнул к горлу человека. Еще секунда
- и было бы
поздно: я едва успел захлопнуть ударом колена дверь.
Посыльный был чернокожий.
В тот же день я усадил Батьку в машину и повез в "Ноев ковчег"
Джека
Каррутерса в долине Сан-Фернандо. Я хорошо знал Джека, бывшего ковбоя
экрана,
уже много лет занимавшегося дрессировкой животных для кино. Кроме
всего
прочего, его заведение гордилось серпентарием, где вы могли найти
самых
типично американских ядовитых гадов. Джек и его помощники извлекали
из них яд,
шедший на приготовление сывороток. Змеиная яма была тем местом,
которое я
старательно обходил, приезжая на ранчо: когда глядишь на то, что
там
копошится, кажется, будто наблюдаешь знаменитое коллективное бессознательное
Юнга, то самое, в которое все мы скатываемся, едва родившись. Удручающее
зрелище.
Джек сидел за своим рабочим столом в синем комбинезоне и неизменной
бейсбольной кепке. Он молча выслушал меня, покусывая одну из тех
гнусных
сигар, на которые Америка обрекла себя, порвав с Гаваной.
- И что же вы хотите, чтобы я сделал?
- Вылечите собаку...
Ной Джек Каррутерс, что называется, спокойный человек; за его чуть
ироническим
спокойствием чувствуется внутренняя сила, слишком уверенная в себе,
чтобы
демонстрировать крутые замашки. Только странная, словно нарочитая
неподвижность его массивного коренастого тела может навести на мысль
о некой
подавляемой агрессивности, своего рода сознательном отказе от насилия.
Впрочем, это рассуждение человека, привыкшего держать себя в узде:
я раз и
навсегда смиренно признал, что не в состоянии полностью цивилизовать
скрытое
во мне животное, которое таскаю с собой по всему свету. Как бы то
ни было, в
Голливуде все любят Джека, несмотря на его холодность, ведь этот
человек
понимает, что канарейка, которую вы ему доверили, не может быть
заменена
какой-либо другой канарейкой и что господин, который поместил к
нему своего
боа-констриктора, умоляя окружить его заботой и вниманием, расстался
с любимым
существом - любимым, возможно, потому, что ничего менее похожего
на себя он не
нашел.
- Вылечить?
Джек разглядывает меня своими бледно-голубыми льдинками.
- От чего вылечить?
- Этого пса специально натаскали нападать на чернокожих. Клянусь
вам, это
вовсе не мои фантазии. Каждый раз, как к двери приближается негр,
он впадает в
бешенство. С белыми - ничего, машет хвостом и дает лапу.
- Ну и что?
- Как "ну и что"? Это лечится, нет?
- Нет, ваш пес слишком стар. - В его глазах вспыхивает насмешливый
огонек. -
Это потерянное поколение. Вы должны бы это знать.
- Джек, всем известно, что вы творили чудеса с так называемыми испорченными
животными.
- Это вопрос возраста. Старые привычки слишком прочно въедаются...
Ничего не
поделаешь. К тому же почти все "испорченные" животные
были кем-то испорчены.
Сознательно извращены годами систематической дрессировки. Ваш пес
слишком
стар.
- Это дело терпения.
- Слишком поздно. Ему, должно быть, лет семь. Его нельзя изменить.
Слишком
укоренившаяся привычка. То, что называют профессиональной деформацией.
- Но нельзя же оставить его таким.
- Что ж, усыпите его. На вашем месте я бы сделал ему укол.
- Мне кажется, сделать укол следовало бы скорее тем мерзавцам, которые
натаскали его...
Джек смеется. Он из тех счастливчиков, которые способны одним "ха-ха-ха"
отмахнуться от целого света.
- Я даже не уверен, что смогу взять к себе вашу псину. У меня два
чернокожих
помощника. Вряд ли им понравится это. Ну да ладно, оставьте его
пока, там
видно будет.
Я прощаюсь с Батькой. Он следит за мной с напряженным вниманием,
навострив уши
и слегка наклонив набок голову. Я возвращаюсь, сажусь рядом с ним
на землю и
долго глажу его серую голову. До встречи, папашка! Не расстраивайся.
Наша
возьмет.
Я еду по Колдуоттер-кенион, и на сердце у меня такая тяжесть, словно
его
придавили горы камней. Широкие, без тротуаров авеню, обсаженные
пальмами,
безлюдны, только машины обитаемы. Я кружу по этой моторизованной
пустыне, все
время возвращаясь к бульвару Уилшир, где имеются тротуары. Тротуары
здесь -
словно оазисы.
Радио в машине сообщает о расовых стычках в Детройте. Двое убитых.
После бунта
в Уотсе, когда погибло тридцать два человека, страна в тревоге,
ведь еще не
было такого рекорда, который Америка не сумела бы перекрыть в более
или менее
короткий срок.
Когда дело касается людей, можно, по крайней мере, утешиться Шекспиром,
успехами медицины или следами наших подошв на Луне. Но что касается
собак, то
тут невозможны никакие алиби. Всякий раз, как я навещаю Батьку,
мне чудится в
его взгляде немой вопрос: "Что я такого сделал, почему меня
посадили в клетку,
почему ты больше не хочешь меня?" Что я могу ответить этой,
в сущности,
невинной твари? Только утешить лаской. Уходя от Батьки, я испытываю
приступ
настоящей ненависти к самому себе, но, если воспользоваться знаменитой
фразой
Виктора Гюго, "Когда я говорю "я", то имею в виду
всех вас, несчастные".
Каждый день я приезжаю в собачий питомник.
Надо же посмотреть, к чему мы с вами пришли.
Семь часов утра. Кроме ночного сторожа и животных, в "Ноевом
ковчеге" ни души.
Цветы и листья, колеблемые утренним ветром, сверкают крупными, словно
гроздья
зари, каплями росы.
Жирафа доктора Дулитла разглядывает меня такими женственными в тяжелых
ресницах глазами, каким могли бы позавидовать дамы от Элизабет Арден.
Батька
встает на задние лапы, опираясь на решетку, он еще издали почуял
меня. Я
прижимаюсь щекой к железной сетке, ощущаю его холодный нос и горячий
язык.
Совсем нетрудно узнать во взгляде собаки выражение любви, и из-за
этой
собачьей преданности и любви я вспоминаю о своей матери. Правда,
глаза у нее
были зеленые...
Ключа у меня нет. Я сажусь на корточки у клетки, а Батька ложится
по другую
сторону решетки, положив морду на вытянутые лапы, и не сводит с
меня глаз.
Лучезарное небо по-калифорнийски прозрачно, как обычно на заре,
пока еще на
дороги не вышли миллионы машин и не заработали заводы, чье грязное
дыхание
накроет город вонючей пеленой.
Я собирался уйти незаметно: не хотелось ни с кем разговаривать,
да и нечего
было сказать. Но я потерял всякое представление о времени, как это
часто
бывает, если утекающие мгновенья исполнены покоя и вы принимаетесь
жить как бы
за пределами своего "я", слившись со светом, деревьями
и сладостью воздуха.
Было около десяти, когда я увидел чернокожего смотрителя, которого,
как и все
в зоопансионе, знал под именем Киза. Прозвище это он получил из-за
связки
ключей, которую носил на поясе в качестве "главного хранителя
ключей" от всех
львиных клеток, змеиных ям, бассейнов с аллигаторами, обезьяньих
домиков и
прочих закоулков "Ноева ковчега" Джека Каррутерса. Он
был примерно в десяти
метрах от нас, когда Батька насторожил уши и на миг застыл, потом
вскочил и,
зарычав, одним прыжком бросился на решетку, забрызгав мне лицо слюной.
В моем
сознании, в очередной раз потрясенном этим внезапным сдвигом привычного
мира,
этим мгновенным превращением дружелюбного существа в свирепого зверя,
возникли, моментально материализовавшись, призраки беглых рабов
и хлопковых
плантаций, с которых Америка все еще продолжает собирать трагическую
жатву...
Киз прошел мимо клетки, не взглянув на собаку, с улыбкой на озаренном
солнцем
лице - высокий, тонкий парень в рубашке с короткими рукавами и маленькими,
похожими на бабочку усиками на верхней губе. Смутное сходство с
Малькольмом
Иксом. Впрочем, во всех негритянских лицах мне чудится что-то общее
с этим
борцом.
- Hello, - бросил он мне. - Прекрасный день.
- Hello.
Я сидел на земле, избегая его взгляда, в то время как Батька, задыхаясь
от
ярости, бился о решетку и внезапно замолкал, кося глазом в сторону
Киза и
оскалив клыки, потом снова бросался на ограду с кровожадным охотничьим
воплем.
Чернокожий улыбался.
Я сказал:
- No progress.
Киз посмотрел на собаку. Достал из кармана хлопчатобумажных брюк
пачку
"Честерфилда", несколькими щелчками выбил из нее сигарету,
прикурил и еще раз
спокойно посмотрел на Батьку.
- White Dog, Белая Собака, - сказал он.
Помню, как я обозлился. Все-таки это уж чересчур..
- Будет, - сказал я. - Не смешно.
Он мгновение рассматривал меня.
- Белая Собака, - повторил он. - Знаете?..
Его глаза продолжали обшаривать меня, словно я спрятал в своих карманах
два-три века истории.
- Нет, конечно вы не знаете. Это белая собака. С Юга. Там так называют
собак,
которых специально дрессируют, чтобы помогать полиции травить чернокожих.
Очень тщательная дрессировка.
Мне хотелось сдохнуть. Потому что это моих рук дело. Знаменитая
фраза Виктора
Гюго может быть перевернута: "Когда я говорю "вы",
то имею в виду и себя
тоже". Есть такая милая песенка: "Tea for two and two
for tea", ее легко
переиначить: "Я - это вы, а вы - это я". Для этого даже
существует термин -
"братство". Никакой возможности увильнуть. Запасной выход
отсутствует.
- В прежнее время их натаскивали, чтобы преследовать беглых рабов,
теперь -
против демонстрантов...
Пес выл. Я тоже - молча.
- К тому же при такой сторожевой собаке ваша белая супруга может
ничего не
бояться, когда вас нет дома. Никто ее не изнасилует.
Киз повернулся к Батьке, дымя сигаретой. Мгновение он разглядывал
его с видом
знатока.
- Прекрасная собака, - сказал он и покачал головой. - Но старая.
Где-то около
семи лет. В этом возрасте их уж не переделаешь...
Он долго молчал, не сводя глаз с Батьки. Он размышлял. Сегодня я
думаю, что
именно тогда у Киза возникла эта его идейка и, прикрывшись маской
задумчивости, он уже намечал план действий.
- Пока, - сказал он мне.
И не спеша удалился, позвякивая висевшими на поясе ключами.
Батька, мгновенно успокоившись, занялся блохой.
Я пошел в контору к Джеку, но не застал его. Джек был на студии
- присматривал
за своей звездой-шимпанзе, снимавшейся для телевидения в обезьяньей
версии
"Ромео и Джульетты".
Я вернулся домой. Жена была на собрании "Урбан лиг", занимающейся
трудоустройством безработных негров. Вообще-то настоящих безработных
среди
чернокожих относительно мало. Их просто не берут на работу. Эти
бандитские
профсоюзы закрыли перед ними все двери.
А после обеда в доме одного преподавателя актерского мастерства
состоялось
собрание либералов, участвующих в движении за гражданские права,
от посещения
которого я благоразумно воздержался.
Я им объяснил, скольких усилий мне стоило избавиться от Вьетнама
и Биафры, от
истребляемых на Амазонке индейцев, от бразильских наводнений и преследуемых
советских интеллигентов, - надо наконец где-то остановиться. Элефантиазис,
есть такое кожное заболевание, знаете? Это когда ваша кожа воспаляется
от
чужой боли. Хватит, сказал я им, я отказываюсь страдать по-американски.
Должен
также признаться, что я испытываю острую антипатию к "профессору",
в доме
которого проводилась эта акция солидарности с чернокожими борцами
за права.
Типичный, на мой взгляд, калифорнийский phony, что в приблизительном
переводе
означает нечто среднее между проходимцем и жуликом. Один из тех
прогрессистов,
которые возмущаются обществом потребления - и занимают у вас деньги,
чтобы
пуститься в спекуляцию недвижимостью. Терпеть не могу людей, чей
политический
радикализм порожден тайными психологическими комплексами, а не социологическим
анализом. Если молодежь упрекает, и совершенно справедливо, некоторых
последователей Фрейда в том, что они пытаются приспособить их к
больному
обществу, то и старания противоположной стороны, тех, кто хотят
приспособить
общество к своей больной психике, не представляются мне решением
проблемы.
Словом, я не пошел на собрание, но прочел подробный отчет о нем.
Речь шла о создании "школы без ненависти", и чтобы убедить
ряд состоятельных
белых дать необходимые для этого средства, решено было продемонстрировать
им,
до какой степени психика чернокожих детей отравлена ненавистью к
белым. С этой
целью организаторы пригласили нескольких малышей - семи, восьми
и девяти лет -
вместе с их родителями и устроили маленькое представление. Вот какой
диалог -
за точность записи я ручаюсь - состоялся между чернокожими ребятишками
и белой
дамой, которая не только была их давним другом, но приютила в своем
доме все
семейство негритянских активистов (отца, мать и пятерых детей).
Вы только
представьте себе этих несчастных негритят, окруженных несколькими
десятками
взрослых белых, собравшихся на сеанс сей новомодной анатомии.
- Скажи, Джимми, я грязная белая свинья?
- Да, мэм, вы белая свинья.
- Скажи, Джимми, я голубоглазая ведьма?
- Да, мэм, вы голубоглазая ведьма.
Уточню: библия "черных мусульман" от их пророка Элии учит,
что всякое существо
с голубыми глазами - враг.
- Ты ненавидишь меня, Джимми?
Тут в отчете сказано: "Долгое молчание. Ребенок колеблется
и встревоженно ищет
глазами своих родителей". Не забудем, что "голубоглазая
ведьма", допрашивающая
его, на протяжении месяцев нежно заботилась о малыше. Дальше отчет
указывает:
"Ребенок глубоко вздыхает".
- Да, мэм, я вас ненавижу...
И после колебания добавляет:
- ...вроде бы.
Конец картины. Отчет не сообщает, угостили ли Джимми после этого
номера
чем-нибудь сладеньким. Впрочем, чай и пирожные были предложены всем.
И - пошла шапка по кругу. За ваше доброе сердце, дамы-господа! Правозащитника
Джимми гладят по его идейной головке. Сю-сю.
Но надежда Америки заключена в этих двух словечках: "Вроде
бы".
Слава богу, я не присутствовал на этом сборище. Не то наверняка
укусил бы
кого-нибудь.
Ознакомившись с этим отчетом, я вынужден был целый час бегать по
Беверли-хиллс. Мои друзья думают, что я занимаюсь так называемой
спортивной
ходьбой, чтобы сохранить форму. Ничего подобного. Это попытки бегства.
Домой я возвращаюсь приятно опустошенный. Но жизнь спешит загрузить
меня через
край неприятностями. В десять утра раздается телефонный звонок.
Это Джек
Каррутерс.
- Вы можете сейчас приехать?
- Зачем? Что случилось?
- Приезжайте.
Он кладет трубку.
Я еду.
Джек сидит за своим столом: расплющенный нос, седые волосы ежиком
и кружочек
голой кожи в том месте, где его череп залатали стальной заплаткой.
Старый
каскадер, более двух тысяч падений с лошади, официально засвидетельствованных,
профессиональный диплом в рамке, висящий на стене между фотографиями
Тома
Микса и Ринтинтина. Джек зажигает сигареты одну за другой и тотчас
же давит их
в пепельнице: это у него называется не курить. Даже не поздоровавшись
со мной,
он говорит:
- Значит, так. Я прошу вашего разрешения сделать ему укол. Усыпить.
- Но почему вдруг?..
- Пойдемте покажу...
Старый пес лежит на боку, приоткрыв окровавленную пасть, и тяжело,
прерывисто
дышит. Увидев меня, он, не поднимая головы, слабо шевелит хвостом.
Мы входим в клетку. Джек наклоняется и ощупывает Батьке бока, тот
судорожно
дергается.
- Из-за вас я потерял своего лучшего помощника, - говорит Джек.
- Киза?
- Да. Он раз двадцать на день проходил мимо клетки, и каждый раз
одно и то же
- взрыв бешенства. Этого пса очень хорошо вышколили. Прекрасный,
породистый
пес. Киз вроде не обращал на него внимания, но мне казалось, что
он нарочно
слонялся около клетки... словно хотел как следует запомнить этот
яростный лай,
так сказать, "голос его хозяина"... Понимаете? Так он
каждое утро разжигал
свою ненависть.
Пес лижет мне руку, оставляя на пальцах кровавый след. Я медлю,
не решаясь
приласкать его. Знаю, Батька ждет своей награды: "Видишь, я
поступил так, как
меня учили..."
Я глажу верного пса.
- А сегодня утром Киз надел свой защитный комбинезон и вошел в клетку,
чтобы
объясниться с собакой. Я слышал, как они там рычали друг на друга,
оба, и,
клянусь вам, я не знаю, кто из них рычал громче - человек или пес.
Он его едва
не убил... Не стоит и объяснять, что он метил не в собаку. Только
тех, других,
которые выучили пса, не было под рукой. А потом...
- Что?
Ной Джек Каррутерс смеется.
- Он дал мне в морду. То есть попытался. Когда я помог ему подняться,
он снял
с пояса ключи, один за другим, положил на стол и ушел.
- Я ужасно огорчен, Джек.
- Я тоже. В этой стране миллионы ужасно огорченных типов, но это
ничего не
меняет. Вы не можете перевоспитать вашего пса, это ясно как день.
Лучшее, что
вы можете сделать для него и для всех остальных, это усыпить его.
Он
безнадежно испорчен... Словом, вы понимаете, что я хочу сказать...
Он смотрит на Батьку:
- Никто не имеет права делать такое с собакой.
- Хотел бы я добраться до типа, который...
- Боюсь, его тоже вам не удалось бы перевоспитать. Такое уж это
поколение. Оно
уйдет само собой, тихо-мирно. Поколения, они на то и существуют,
чтобы
исчезать. Только я не уверен, что у негров есть время или желание
ждать...
Уставившись на меня своими голубыми глазами, он сердито спрашивает:
- Так как же насчет укола? Да или нет?
- Нет.
Джек согласно кивает.
- Что ж, тогда вам придется забрать вашего пса, я не хочу его держать.
Он щурит глаза, и вокруг них со всех сторон вдруг проступают морщины.
Я ловлю
его странную полуулыбку, словно бы незаконченную, прерванную на
полпути, как и
вообще все отражения чувств на этом залатанном, частично парализованном
лице.
- У меня идея. Я знаю один собачий питомник, где нет чернокожих.
Их туда не
берут. Самое подходящее место для вашего песика. Я дам вам адрес.
- Катитесь к черту.
Джек еще раз одобрительно кивает и уходит, бросив только что закуренную
сигарету.
Я остаюсь в клетке, сидя на земле рядом с Белой Собакой.
Я тяну время, хоть какой-то выигрыш: час, два - не знаю сколько...
Решение я
принял, но сознание собственной твердости позволяет мне откладывать
исполнение.
Потом иду к машине за поводком и звоню Чаку Белдену. Прошу его одолжить
мне
револьвер.
Возвращаюсь за Батькой. Он тащится за мной, прихрамывая и вывалив
язык. Ему
трудно вспрыгнуть на сиденье. Наверно, одно или два ребра сломаны.
Я помогаю
ему забраться в машину. Мы едем по бульвару Вентуры, сворачиваемна
Лорел-кенион. У светофора люди улыбаются симпатичной собаке, смирно
сидящей
рядом с водителем и поглядывающей на дорогу. У Ван-Нис я проскакиваю
на
красный свет, чтобы не останавливаться рядом с грузовичком, за рулем
которого
сидит негр...
Я запираю Батьку в гараже.
В четыре часа пополудни Чак приносит мне свой армейский кольт. Я
наливаю себе
стакан виски, но медлю пить. Я знаю, что не могу себе это позволить
- выпить
виски и разъезжать по городу с заряженным пистолетом. Алкоголь срывает
меня с
катушек.
А посему я выливаю виски на бегонии и сажусь за руль. Батька любит
автомобильные прогулки. Я закрываю все окна, и мы пересекаем Голливуд,
направляясь к Гриффитс-парку.
Раньше его лесистые холмы были излюбленным местом прогулок влюбленных
и
любителей природы; сегодня, проезжая эти опустевшие места, люди
редко выходят
из машины. В больших американских городах уровень преступности каждый
год
растет на шестьдесят процентов. Правда, у вас всего один шанс из
тысячи
получить удар ножом, но поскольку все воображают, будто судьба проявляет
к ним
исключительный персональный интерес, каждый опасается, что она выберет
именно
его.
Я останавливаю машину около Креста паломника и выпускаю Батьку.
Беру револьвер.
Батька смотрит на меня. Он знает - инстинкт.
Он опускает голову.
Я целюсь за ухо.
Белая Собака ждет.
У меня дрожит рука. Я плачу. Слезы застилают глаза. Пес расплывается.
Я
стреляю.
Промазал.
Пес не шевельнулся, даже не посмотрел на меня.
У меня такое чувство, словно я промазал собственное самоубийство.
Белая Собака поднимает ко мне глаза, потом отворачивается и ждет.
Меня начинает рвать.
- Однако, месье, столько драм из-за какой-то собаки... А Биафра?
- Вы что, смеетесь надо мной? Биафра! Значит, если вы ничего не
делаете для
Биафры, вы можете плевать на свою собаку?
Сегодня появилась новая казуистика, позволяющая вам - из-за Биафры,
из-за
Вьетнама, из-за нищеты "третьего мира", из-за всего что
угодно - пройти мимо
слепого, который просит перевести его через улицу.
Кольт выскальзывает из моей мокрой руки.
- Белая Собака, иди сюда.
Он с трудом поднимается, делает шаг ко мне и обнюхивает дуло револьвера...
Нет, черт подери. Никогда.
Ну какое мне дело до чернокожих? Люди как люди. Я не расист.
К тому же всадить пулю в голову несчастного пса - это, месье Ромен
Гари,
знаете как называется? Пораженчество. Капитуляция перед врагом.
Такого со мной
еще ни разу не случалось. Надо же додуматься - сдаваться с заряженным
кольтом
в руке!
На ощетинившиеся заросли холмов уже опускается фиолетовый туман,
который
смягчает колючий пейзаж. Но не меня.
Я закуриваю гаванскую сигару, обошедшуюся мне в сумму, которой хватило
бы,
чтобы в течение десяти дней прокормить индийскую семью.
Я чувствую себя немного лучше.
Похлопываю Батьку по холке.
- Наша возьмет.
Он машет хвостом, высунув язык.
- Они не пройдут!
Он дает мне лапу.
Жаль, что поблизости нет какой-нибудь совсем чистой стены, на которой
я мог бы
нацарапать свои гуманистические лозунги.
- Человек еще станет человеком!
В искусстве хвататься за соломинку надежды мне нет равных.
Чемпион.
- Человек победит, потому что он сильнее их!
Короче, я жульничаю как могу. Но главное - этот бой выигран. Я беру
Батьку на
поводок и открываю дверцу машины. Он прыгает на сиденье. Маленькая
психодрама
окончена.
Я останавливаюсь у Шваба и звоню в "Ноев ковчег". Никого.
Отыскиваю в
справочнике номер телефона Джека. Во всем признаюсь ему.
- Вы зачем, собственно, рассказываете мне это?
- Джек, подержите у себя собаку до моего отъезда из Соединенных
Штатов. Я
заберу Батьку с собой.
- Идите к черту. Поместите его в собачий питомник, где нет негров.
В
Санта-Монике имеется такой. Потрясающий. Люкс. Даже мэр Йорти не
сумел бы
сделать лучше.
- Тогда дайте мне телефон Киза.
- Что вы хотите от Киза?
- Я хочу с ним поговорить.
- Послушайте, он черный мусульманин. В лучшем случае вы поможете
ему
заработать билет в Мекку. Похоже, братья-мусульмане получают его,
если
принесут Элии Мухаммеду пять белокурых скальпов или пять пар розовых
ушей.
- Если Киз вернется к вам на работу, вы возьмете пса?
- Согласен. У меня две сотни змей, переполненных превосходным ядом,
и никого,
кто бы мог его извлечь, представляете? А Киз по части яда большой
специалист.
Только у меня нет здесь его телефона. Позвоните мне завтра в контору.
На ночь я запираю Батьку в гараже, оставив ему королевскую жратву.
Я ни слова не говорю Джин. Она не подозревает, что Батька рядом.
В гостиной у нас очередное собрание негритянских активистов.
Джин Сиберг с четырнадцати лет состоит во всех организациях, борющихся
за
равноправие. Что создает серьезные проблемы в наших отношениях.
Поскольку я
старше жены на двадцать четыре года и раньше ее прошел свою дистанцию,
проделав все эти акробатические трюки, на которые толкают нас братские
порывы,
в возрасте от семнадцати до тридцати лет, я решительно отказываюсь
еще раз
пережить эту затяжную агонию. Я слишком часто расшибался и не имею
никакого
желания присутствовать при ее падениях.
Когда я вхожу в гостиную, все смолкают. И правильно делают. У меня
это на лице
написано. Я хочу сказать, что достаточно посмотреть на меня, чтобы
почувствовать некий холодок. Ибо я знаю: среди борцов за "правое
дело" не
меньше мерзавцев и мелких спекулянтов, чем в противоположном лагере.
А что касается упомянутого собрания, то события очень скоро подтвердили
мою
правоту. В самом деле, несколько недель спустя один из присутствовавших
там
мерзавцев, соответственно обстоятельствам прикрывшийся, если позволено
так
сказать, черной кожей, попытался шантажировать Джин - под благородным
предлогом gaming Whitey, проучить белых.
- Мисс Сиберг, у нас есть компрометирующее вас письмо, в котором
вы
соглашаетесь передать братское революционное послание африканским
студентам в
Париж... Там даже упомянуто имя одного из руководителей "черных
пантер"...
Если мы это опубликуем, ваша карьера кинозвезды в Америке...
Джин ответила:
- Публикуйте.
Потом она немного поплакала. Мисс Сиберг в том возрасте, когда еще
возможны
разочарования.
На следующее утро узнаю телефон Киза и звоню ему. Девчоночий голос
сообщает,
что папы нет дома.
- Вы не знаете, как мне с ним связаться?
Ребенок встревоженно спрашивает:
- Это касается животного?
- Да, очень важное дело.
На том конце перешептываются.
- Папа в "Панкейкс стадио", в Ферфаксе.
Там я и нахожу Киза, сидящего перед горой блинчиков с кленовым сиропом.
На
голове у него одна из тех круглых мусульманских шапочек, которые
кажутся
вырезанными из коврового саквояжа. Он весьма любезно здоровается
со мной и
кончиком ножа указывает на стул. У него мелкие и чрезвычайно острые
белые
зубы. Я открываю рот, чтобы начать свою адвокатскую речь, но он
прерывает
меня:
- Знаю, знаю. Я в тот день немного погорячился. Сожалею... Это меня
уши
подвели...
- Уши, - повторяю я с таким видом, словно что-то понимаю.
- Очень чувствительные уши. Я не мог больше вынести этого воя и
рычания. Вот и
отколотил его - ну, как иной раз разбивают радиоприемник, который
производит
слишком много шума...
Он размышляет, продолжая есть. Помню, что я еще раз уловил в его
глазах и лице
то выражение, которое лучше всего передает слово scheming, выражение
человека,
замышляющего против вас какую-то пакость.
- Можете отвезти его в "Ковчег". Я лично займусь им. Это
потребует немало
времени. Но я уверен, что добьюсь успеха.
Он разрезает на четыре части блин, истекающий янтарным соком.
- Я всегда добиваюсь своего.
- Вы хотите, чтобы я предупредил Джека?
- Не стоит труда. Вот разделаюсь с блинами и сразу на работу. Привозите
пса
часам к двенадцати.
У него отменный аппетит.
- Великолепное животное. Жаль, если пропадет.
Он улыбается мне, оскалив все свои острые зубы:
- А вы знаете, что после Уотса за хорошо обученную сторожевую собаку
белые
дают до шестисот долларов?
Я ничего не отвечаю, поднимаюсь и ухожу. Эта сволочь, похоже, принимает
меня
за белого.
***
Я привожу Батьку в питомник и объявляю Каррутерсу о возвращении
его любимого
сотрудника. Змеи смогут избавиться в пользу человечества от своего
яда. Джек
пьет свой утренний кофе в обезьяньем отделении, прислонившись к
прутьям
решетки. Маленькая, чуть больше уистити, пушистая черная зверюшка
пытается
через его плечо окунуть палец в кофе. Время от времени Джек протягивает
ей
свой бутерброд, обезьянка отгрызает кусочек, и Джек ест остальное.
- У меня неприятности с кенгуру, - сообщает он мне. - Мать семейства
избила
папу, какая-то домашняя ссора. Не понимаю, что происходит в этой
семье.
Психология кенгуру иной раз ставит меня в тупик. Говорят, австралийцы
похожи
на американцев, но в отношении кенгуру это не совсем верно. И чего
она
бесится, эта потаскушка? Никакой другой бабы у моего парня нет,
так в чем же
дело? Я расстроен, потому что сегодня днем они должны дать представление
-
сеанс бокса - в пользу корейских сирот. Но старик не в состоянии
бороться.
Совершенно запуган. Знаете, все кенгуру немного чокнутые. Несколько
лет назад
у меня был кенгуру, который буквально терял сознание всякий раз,
как я ему
представлял самку в течке. Он принюхивался, быстро, по-кроличьи
втягивая
воздух, и потом грохался в обморок. Обозленная самка сама прыгала
на него.
Психология, мой друг, пренеприятная вещь. Хотите кофе? Нет? Значит,
Киз
возвращается и лично займется вашей милой собачкой?
- Он и правда отличный парень.
Ной Джек Каррутерс отпивает глоток кофе. Вид у него задумчивый.
- Как же, - говорит он без всякой уверенности.
Мгновение он рассматривает меня своими бледными глазами, потом отводит
взгляд.
Обезьянка протягивает лапу и выхватывает у него остаток бутерброда.
- Змеи тоже очень любят Киза, - говорит Джек. - Настоящий чародей.
Он выливает остаток кофе на газон.
- Никогда не видел типа, которого бы так разбирала злоба, - говорит
он почти с
уважением. - Просто удовольствие посмотреть. Ладно, пойду к своему
кенгуру,
надо поднять ему настроение.
Он бросает на меня косой взгляд.
- Вы для чего все это делаете?
- О чем вы?
- О собаке.
- Просто хочу спасти ее, вот и все...
- Ну-ну, рассказывайте... Что вы, собственно, пытаетесь доказать?
- Но... ровным счетом ничего.
- Ладно, приятель. Что, я не знаю интеллектуалов?.. Это символ,
да? Хотите
доказать, что это излечимо?
- Это излечимо.
- Конечно, конечно. Но начинать надо с колыбели. Это займет пять
- десять лет.
А уж Киз...
- Что Киз?
- Весь пропитан змеиным ядом. Так что вы в надежных руках. Пока.
Он уходит.
Маленькая обезьянка, уцепившаяся за решетку, тявкая, протягивает
мне лапку.
***
Шесть часов вечера.
Джин отправилась собирать деньги для школы в Монтессори, которой
уже год
оказывает поддержку. Одна из целей этого учебного заведения - дать
чернокожим
детям воспитание "без ненависти". Так прямо и сказано
в проспекте: воспитание
без ненависти. Что наводит на грустные размышления, ибо, если в
этом отличие
школы от других... Мне-то всегда казалось, что там, где есть ненависть,
нет
воспитания. Только дрессировка. Порча.
И вот я говорю себе, что проблема чернокожих в Соединенных Штатах
упирается в
вопрос, который делает ее практически неразрешимой: я имею в виду
Глупость.
Никогда еще на протяжении нашей истории разуму не удавалось решить
проблемы,
чья глубинная природа связана с Глупостью. Удавалось разве что обойти
их,
уладить силой или хитростью, но в девяти случаях из десяти, когда
разум уже не
сомневался в победе, из его собственных недр возникала во всем своем
могуществе бессмертная Глупость...
К моей печали и стариковскому желанию "больше ни во что не
ввязываться"
примешивается сугубо личное и довольно смешное раздражение. С тех
пор как я
приехал в Голливуд, мой дом, то есть дом моей жены, превратился
в
штаб-квартиру доброй воли либеральной белой Америки. Либералы (американское
значение слова, пожалуй, ближе всего к французскому "гуманист"
или скорее
"альтруист") восемнадцать часов из двадцати четырех толпятся
в нашем доме,
даже когда Джин в студии. Так сказать, постоянное дежурство благородных
душ -
тем, кто полагает, что я вкладываю в эти слова оттенок насмешки,
лучше всего
немедленно закрыть книгу и пойти погулять куда-нибудь подальше.
Вот уже сорок
лет я таскаю по свету свои все еще не утраченные иллюзии, несмотря
на все мои
усилия, никак не могу избавиться от них и окончательно, раз и навсегда,
отчаяться - я просто физиологически не способен на это. Я потому
и отношусь
так агрессивно ко всем этим "благородным душам", что узнаю
в них самого себя:
тут включается психологический механизм "переноса", хорошо
известный
скорпионам, евреям-антисемитам и тем неграм, которые переносят свою
ненависть
к собственному уделу на других чернокожих. Должен также сознаться,
что мне все
больше действует на нервы растущее число паразитов, крутящихся вокруг
Джин.
Каждый день на обочине движения за гражданские права возникают мини-группки,
чья деятельность имеет одну-единственную цель - обеспечить экономическое
выживание их "руководящих комитетов". Все они занимают
выжидательную позицию,
готовые в любой момент подобрать манну небесную, которая должна
посыпаться на
них из разных федеральных и частных фондов. Я никогда не совал нос
в
финансовые дела Джин Сиберг. Однако с момента своего приезда наблюдаю
не
меньше полудюжины мудозвонов, мошенников и вечных пикаро, которые
играют - и
выигрывают, - делая ставку на ее двойное чувство вины: во-первых,
кинозвезды
(одного из самых презираемых существ, ибо никому на свете так не
завидуют);
во-вторых, лютеранки с ее обостренным ощущением первородного греха.
Жаль, что сам я не признаю за собой права на власть, которую наполеоновский
кодекс предоставлял в былые времена мужу и о которой втайне мечтаю:
недурно
было бы выставить за дверь несколько черных проходимцев, взимающих
с моей
белой супруги налог за "виновность".
В который раз убеждаюсь, что в Америке мне так же не по себе, как
во Франции.
Я слишком люблю эту страну. Слишком долго живу здесь, чтобы чувствовать
себя
посторонним.
И вот я принимаюсь подстегивать свою решимость, чтобы убедить себя
покинуть
Соединенные Штаты и бежать все равно куда, лишь бы не слышать этой
навязшей в
зубах песенки: "Конечно, он подлец, этот чернокожий, но не
забывайте, что
именно белые сделали его таким..."
Май сидит у меня на коленях. Этот сиамский кот, не расстающийся
со мной,
обычно устраивается на моем плече и своим выразительным, богатым
оттенками
голосом с массой подробностей рассказывает непонятные мне истории.
Сейчас он в
очередной раз поверяет мне тайны кошкомира, но я не в состоянии
разобрать ни
слова. Дивный фольклор, который только Пушкин сумел переложить в
стихи,
возможно, даже целая кошкофилософия ускользают от меня - настоящая
филологическая катастрофа. Сфинкс наконец заговорил и рассказывает
вам все, но
незнание иностранных языков останавливает вас на пороге великого
откровения.
Возвращается Джин, минутку кружит около меня, но я каменно молчу.
Мне нечего
ей прощать, но я чувствую себя уязвленным: мелкая и комичная обида
мужа,
задетого тем, что его жена больше думает о несчастьях страны, чем
о своем
доме.
В дверь звонят, и я иду открывать. На пороге очаровательные девочка
и мальчик,
лет семи-восьми, светловолосые, типично американские детки, словно
сошедшие со
страниц волшебных сказок (для белых).
- Извините, сэр. Фидо здесь?
- Фидо здесь нет.
Я кидаюсь к холодильнику и возвращаюсь с коробкой шоколадных brownies,
от
которых вынужден воздержаться из-за диеты, но которые покупаю, чтоб
пожирать
глазами.
- Нет, спасибо, сэр.
Обрадованный, я проглатываю пирожные.
Дети переглядываются, потом смотрят на меня с суровым выражением
типа "пять
лет тюремного заключения, и никаких поблажек".
- Но в Обществе защиты животных нам сказали, что Фидо у вас.
Я начинаю понимать, кто такой Фидо, когда из "шевроле",
припарковавшегося у
моего дома, выходит худой суховатый человек с пышной седеющей шевелюрой,
в
котором я узнаю дедушку Крушена - лет сорок тому назад он прыгал
через заборы
на рекламных плакатах "Соли Крушена, вечная весна", -
и я с удовольствием
отмечаю, что он до сих пор жив и по-прежнему в отличной форме. Он
пересекает
бодрым шагом газон. Шестьдесят лет с гаком, судя по морщинам, избороздившим
его открытое и веселое загорелое лицо. Угадываются долгая счастливая
жизнь,
хорошая пенсия и сбережения, полностью выплаченные ссуды на недвижимость,
страховой полис "Блю крос", рыбная ловля с удочкой, утиная
охота - и все это
упаковано в красную клетчатую рубашку "Пендлтон". Он встает
между детьми,
приобняв их за плечи.
- Добрый день, сэр... В Обществе защиты животных нам сказали, что
три недели
назад вы подобрали собаку, скорее всего нашу. Это немецкая овчарка
с маленькой
бородавкой и рыжеватой шерстью на морде. В Гардении, когда мы были
на
прогулке, сгорел наш прицепной фургон, и пес спасся бегством, удрал,
так
сказать, на природу...
- Его зовут Фидо, - говорит мальчик.
За моей спиной раздаются шаги. Жена. Я не оглядываюсь из осторожности.
Джин не
умеет врать.
- Входите же, входите...
Они входят. Дети не сводят с меня глаз. Наверно, они пролили немало
слез,
когда добрый Фидо исчез.
Я любезно улыбаюсь им, делаю простодушное, честное лицо. Я давно
уж
приготовился к этой встрече. Кажется, я даже потираю мысленно руки.
- У вашего пса не было ошейника?
Дедушка качает головой.
- Нет, Фидо потолстел, и пришлось снять ошейник, душивший его, особенно
когда
мы привязывали его. Мы как раз собирались купить другой, с именной
планкой,
как положено, но...
Я поднимаю руку.
- Не имеет значения. Я уверен, что речь идет об одной и той же собаке.
Бородавка и рыжая шерсть вокруг носа, прямо как у заядлого курильщика,
ха-ха-ха...
Лица белокурых ангелочков светлеют.
- Да, это он, - говорит папаша Крушен.
- Очень жаль, но у меня уже нет вашей собаки. Я обращался в Общество
защиты
животных, даже дал объявление в "Икзэминере"... Никто
не откликнулся.
- Мы проводили здесь отпуск, - говорит старик. - Мой сын с женой
приехали в
Лос-Анджелес, чтобы посмотреть здешние места и подыскать дом, если
им тут
понравится. Потом сын вернулся в Алабаму, чтобы привести в порядок
дела,
прежде чем обосноваться здесь окончательно.
- Красивая страна Алабама, - любезно говорю я.
Дедушка улыбается одной из тех улыбок, от которых становится светло
в комнате.
- Самая красивая, - говорит он.
- Калифорния тоже неплоха, - добавляю я.
Он соглашается.
- Здесь больше интересных деловых возможностей. Мой сын вышел на
пенсию после
двадцати лет службы в полиции и собирается завести собственное дело.
Он хочет
открыть собачий питомник. Ему всего сорок семь лет. Да, он служил
в полиции
штата. А я был шерифом...
Я улыбаюсь.
- Это у вас семейное.
- Да, мой отец тоже был шерифом и...
Чувствую, что он сейчас достанет фотографии.
В полутьме комнаты раздается чуть дрожащий голос моей жены, которая
говорит
по-французски:
- Если ты им отдашь собаку, я уйду.
Я улыбаюсь еще шире.
- Заткнись, - отвечаю любезным тоном, - просто я прикидываюсь мудаком,
вот и
все.
Дедушка Крушен в восторге:
- Вы француз?
- Да, я родился в Вердене, это то, что называется "чудо на
Марне".
- Я был во Франции в 1917 году, - говорит он. - Добровольцем. Мадлон,
маршал
Фош... Да, годы, годы...
- Старый хрен не упускает ни одного клише, - говорит Джин.
Когда Джин со своим американским акцентом произносит жаргонные словечки
- это
нечто!
- Ужасно жаль, но вашей собаки уже нет у меня.
Я смотрю на бывшего шерифа.
- Замечательно выдрессированная собака, - говорю я.
Однако я забываю, что для старикана все это в порядке вещей, ему
не в чем
упрекнуть себя. Мои язвительные намеки совершенно не доходят до
него.
- Это полицейская собака, - объясняет он мне. - Одна из лучших.
Мой сын сам
обучал ее. В полиции он как раз специализировался на дрессировке
собак. Он
всегда любил животных, и родителей Фидо он тоже дрессировал. За
этим псом -
два поколения полицейских собак. После восьми лет службы в полиции
их
отправляют на покой. На них огромный спрос. Мой сын выкупил своего
любимца.
Лучшего сторожа для дома вы не найдете.
- Пой, птичка, пой, - бросает Джин, по неожиданной ассоциации вспомнив
реплику
из своего диалога с Бельмондо в фильме "На последнем дыхании".
Я перевожу:
- Извините мою жену, она ни слова не знает по-английски... Она спрашивает,
не
хотите ли вы чего-нибудь выпить?..
- А ушами ты не двигаешь? - спрашивает меня Джин.
Это ключевая фраза в наших отношениях. Я обязан ею актеру Марио
Давиду. Я
встретил его как-то в мадридском аэропорту в буфете. Преисполненный
дружеских
чувств, я кинулся к нему, опрокинул бутылку вина, попытался поймать
ее,
наступил на ногу официанту, обернувшись, угодил локтем в глаз Марио,
и, пока
рассыпался в извинениях, от моего зубного моста отскочила золотая
коронка и
упала в суп. Марио, смотревший на меня с большим интересом, спросил:
"А ушами,
Ромен, вы не двигаете?"
Итак, я предлагаю:
- Скотч?..
- Нет, спасибо, право же... Вы кому-то отдали собаку?
- Да. Что ж вы хотите. Раз никто не спрашивал ее... А тут один из
моих друзей
проникся к ней симпатией...
- У вас есть его адрес?
Я делаю вид, будто колеблюсь.
Мой шериф переходит на сухой, официальный тон.
- Будьте добры дать мне адрес вашего друга.
- Послушайте, - говорю я, - я прошу вас подумать. Я был поражен
той
инстинктивной, почти животной привязанностью, которая возникла между
вашей
собакой и моим другом... Надо вам сказать, что мой друг африканец...
Чернокожий.
Дедушка Крушен столбенеет. Улыбка гаснет, но рот остается открытым,
что
придает ему вид полнейшего ошеломления. В жизни супружеской пары
случаются
моменты, когда долгие годы совместной жизни проявляют себя довольно
неожиданным образом: один из супругов внезапно заговаривает языком
другого. Из
глубины комнаты вдруг раздается выражение, которое я подхватил давным-давно
в
Иностранном легионе и которое никогда еще - о, никогда! - я не слышал
из
прелестных уст своей подруги:
- Ну ты даешь, падло! - с оттенком почтения и даже восхищения говорит
Сиберг.
Вдохновленный ее поддержкой, я расправляю крылья:
- Мой друг - молодой африканский студент, получивший годовую стипендию
для
учебы в Калифорнийском университете. Когда он увидел вашу собаку,
он
прямо-таки влюбился в нее... Да, дружба с первого взгляда. Эти двое,
можно
сказать, созданы друг для друга. Вы не поверите, но, право же, их
невозможно
было разлучить...
Папаша Крушен медленно всплывает на поверхность. Не знаю, как глубоко
он
нырнул, но этого парня с крепкой челюстью не так-то просто уложить
на обе
лопатки. Он из породы первопроходцев. Такие вот люди и построили
Америку.
- Ваш приятель-негр увез собаку в Африку? - спрашивает он слегка
осипшим
голосом.
- Да, я сам оплатил билет. Не хотел разлучать друзей. Есть вещи,
которые
делать непозволительно.
Девочка принимается плакать, прикрыв кулачками глаза.
- Я хочу Фидо, хочу Фидо, - тянет она жалобным тоненьким голоском,
от которого
разрывается сердце.
Спешу сказать, что это лишь стилистическая фигура.
Я был тронут ее слезами не больше, чем Чингисхан "Несчастьями
Софи".
- Бедная лапочка, - говорит Сиберг, и, поверите ли, в ее голосе
звенит нота
абсолютной искренности.
Но надо объясниться. Я люблю детей - с тех пор как у меня есть свой
ребенок. И
если эти очаровательные крошки, лившие горючие слезы из-за пропавшей
собачки,
оставляют меня равнодушным, то причина как раз в этой любви. Ибо,
глядя на
бывшего шерифа, я спрашивал себя: почему средний возраст жертв,
погибших от
рук полиции во время расовых волнений в гетто, колеблется между
четырнадцатью
и восемнадцатью годами?
Мы долго молчим; глухое напряженное молчание нависает в комнате.
Мой шериф начинает понимать. Мы понимаем друг друга.
- Вы не имели права распоряжаться этой собакой, - говорит он.
Я отвечаю покладисто:
- Послушайте, я напишу в Африку. Уверен, что с вашим псом там обращаются
как с
маленьким принцем. Во всяком случае, он ни в чем не нуждается. В
Африке двести
миллионов чернокожих, так что представляете...
Он встает. Покровительственным жестом кладет свои большие шероховатые
руки на
белокурые головки. Он прекрасный дедушка, этот мерзавец.
Но самое ужасное, что он вовсе не мерзавец, а хороший человек.
- Я должен повидаться с адвокатом, - говорит он.
- Повидайтесь, конечно. Потом вы мне скажете, как он выглядит.
Жена провожает их до дверей. Американское гостеприимство. После
чего
возвращается ко мне, обхватывает руками шею, прижимается щекой к
моей щеке. Мы
долго так сидим, не говоря ни слова. Но потом я все испортил своим
жалким
уроком зрелости, то есть усталости.
- Джин, брось. Ты не можешь помочь тем, кто по-настоящему нуждается,
их
миллионы и миллионы, до них не дотянуться, а другие... все эти "псевдо",
лицемеры, профессионалы страдания, чужого, - это слишком грустно
и
разрушительно для души. Существует барьер, столь же непреодолимый,
как цвет
кожи: я говорю о твоей профессии... Если кинозвезда, пусть даже
самая
искренняя, самоотверженная и абсолютно честная, если она прикасается
к
социальному бедствию, к настоящей ране, то знаешь что получается?..
Да все та
же кинозвезда. Вокруг вас всегда слишком много рекламы и фотографов,
чтобы
толпа могла увидеть в вашей общественной деятельности и добрых делах
что-нибудь другое, кроме погони за рекламой и поз для фотографов...
Или надо
оставить кино, неприметно работать в низах, но тогда никому из тех,
кто тебя
окружает, ты не нужна, их интересует только звезда...
- Я знаю, и мне плевать... Но есть школа... Тридцать детей, которых
невозможно
бросить... Билл Фишер из Маршалтауна опять прислал нам чек на пять
тысяч
долларов и...
Я чувствую ее слезы, капающие мне на шею.
- Послушай меня, Джин. Поговорим немного об этой школе "без
ненависти"... Если
эти несчастные детишки действительно получат воспитание "без
ненависти" в
специально созданной для этого школе, они окажутся совершенно беззащитными
перед другими людьми и неприспособленными к жизни...
- Я хочу им помочь. Я знаю о проклятии, которым отмечена кинозвезда.
Я
перестану сниматься.
- Если ты уйдешь из кино, если не станет больше кинозвезды Джин
Сиберг, тебе
не придется искупать свой звездный грех и, возможно, ты уже не захочешь
помогать им...
- Потому что именно это движет мной?
Я встаю.
- Не знаю. Во всяком случае, с меня хватит. Я смываюсь. Не могу
больше.
Семнадцать миллионов американских негров в доме - это многовато
даже для
профессионального писателя. Единственное, что я могу с этим сделать,
это
написать еще одну книгу. Я уже пустил на литературу войну, оккупацию,
свою
мать, освобождение Африки, бомбу, я отказываюсь делать литературу
из
чернокожих американцев. Ты знаешь, как я устроен: если я сталкиваюсь
с чем-то,
что не могу изменить, исправить, улучшить, я это устраняю. Отправляю
в книгу.
После чего на душе легчает. Я лучше сплю. Но теперь я умываю руки.
Не могу
писать черный роман. Я...
- Ты все равно об этом напишешь, - говорит она.
- Джин, брось это. Ты десять лет жила вне дома. В конце концов,
как моя жена
ты француженка.
- Я останусь американкой, пока не сдохну...
- Ну что ж, прекрасно. Но я отказываюсь жить с Америкой на шее...
В дверь звонят. Я иду открывать. Их пятеро - дамы и господа в племенных
костюмах. "О нет, - ору я по-французски, - хватит, черт подери!"
- и
захлопываю перед их носом дверь. Поворачиваюсь к Джин. Кажется,
я рычу,
впрочем, не уверен.
- Они здесь. Явились. Они настаивают, мерзавцы. Что ж, раз они настаивают,
я
это сделаю. Ты прекрасно знаешь, это сильнее меня. Я запихну их
в книгу о
страданиях чернокожих, книгу, которая разом, словно волшебная палочка,
покончит со страданиями чернокожих. Как "Война и мир"
и "На Западном фронте
без перемен" положили конец войнам. Им ведь несть числа, книгам,
которые
изменили мир, но если ты назовешь мне хоть одну, я расцелую тебе
ноги... Так
вот, или ты избавишь меня от негритянской проблемы на дому, или
я сам от нее
избавлюсь...
Она идет к двери и, приоткрыв ее, говорит:
- Одну минутку, мой муж переодевается.
Я говорю:
- К черту! Я уезжаю.
- Уезжай.
Иду в гараж и сажусь за руль.
На вопрос знаменитой анкеты Пруста "Какой военный подвиг вас
больше всего
восхищает?" я ответил: "Бегство".
Я немало повоевал на своем веку. Внес свой вклад. Больше не хочу.
Единственное, о чем я прошу сегодня, - это чтобы мне дали спокойно
выкурить
еще несколько сигар.
Только это неправда. Нет ничего ужаснее моей неспособности отчаяться.
Значит, бегство. Без колебаний.
Я направляюсь по бульвару Сансет к Океану, но, спохватившись, поворачиваю
назад и еду в "Ноев ковчег" Джека Каррутерса. Пересекаю
ранчо и вхожу в
собачий питомник. Батька вскакивает и лижет мне лицо, я стискиваю
его в
объятиях.
- Прощай, Батюшка...
Я говорю ему по-русски, чтобы никто другой нас не понял:
- Слушай внимательно, дружище. Я не прошу тебя не кусать чернокожих.
Но не
надо кусать только чернокожих.
Думаю, он понял меня. Собаки чутьем узнают своих кровных братьев.
Я покупаю зубную щетку и первым же самолетом лечу в Гонолулу. Далее
- Манила,
Гонконг, Калькутта, Тегеран... Я останавливаюсь то тут, то там,
чтобы, слегка
прикоснувшись к "экзотике", "местному колориту",
"живописности", выбиться из
колеи и потерять себя из виду; несколько дней там, несколько тут,
нигде не
задерживаясь, ни во что не вникая, не то я начну понимать, что за
всеми этими
масками скрывается наша изначальная данность, недостойная и неприемлемая,
и
опять окажусь нос к носу с самим собой.
Я пишу эти строки в Гуаме, перед лицом своего брата Океана. Я слушаю,
дышу,
впитываю его гул, который освобождает меня: я чувствую себя понятым
и
выраженным. Только Океан обладает достаточными голосовыми возможностями,
чтобы
говорить от имени человека.
***
Была еще ночь в моем самолете, летевшем над кхмерскими городами
и рисовыми
полями, и шесть часов пополудни в Лос-Анджелесе, когда Сэнди, лежавший
у ног
Джин, насторожил уши, потом поднялся и тихонько подошел к двери.
Мгновенье он
принюхивался, опустив нос к полу, после чего замахал хвостом, сообщая
о
приятном госте.
Это был Батька, удравший из питомника. Он пробежал всю долину Сан-Фернандо
и
холмы Беверли, чтобы добраться к своим.
Потом Джин скажет мне, что в глазах старого пса было больше любви,
чем она
могла выдержать. Она разрыдалась. Потому что не могло быть и речи
о том, чтобы
оставить в доме собаку, которая в глазах наших чернокожих друзей
была
воплощением веков рабства и своим присутствием постоянно о них напоминала.
"Я
провела отвратительную ночь, пытаясь примирить непримиримое. Что
само по себе
говорило о своего рода моральном сибаритстве и непозволительном
дилетантстве.
Не следовало даже колебаться".
Наутро она позвонила Каррутерсу, чтобы поставить его в известность.
- Значит, он нашел дорогу к дому. Прекрасно. Прямо гора с плеч.
В голосе Каррутерса слышалось не просто облегчение. Настоящая радость.
- Да, Джек, вас не назовешь человеком, который хочет изменить мир.
- Вот что значит жить с писателем, Джин. Вы берете собаку и делаете
из нее
мир... Знаете, что здесь произошло на днях? Сперва один из наших
чернокожих,
самый молодой, попытался отравить вашего полицая. Он подложил ему
в корм такую
порцию стрихнина, которой хватило бы, чтобы двадцать два раза окочуриться.
Но
собака не притронулась к еде: сами понимаете, из негритянских рук...
- Джек, это невозможно.
- Разумеется, невозможно. Не меньше половины того, что происходит
на свете,
невозможно. Я ничего не знал об этой истории со стрихнином. Ведь
я хозяин,
стало быть, мне ничего не говорят. А на следующий день Терри - ну,
этот
парень, ему восемнадцать лет, молодость, это так прекрасно! - пошел
к сторожу
Татуму. Билл Татум кормит пса, потому что он такой белый, что, судя
по
ласковым ужимкам вашего полицая, от него за тысячу миль приятно
разит белым
духом. Вы, конечно, уже догадались, Джин, что у нас, белых, особый
запашок
типа "одно удовольствие понюхать". В качестве доказательства
могу предъявить
собаку. Парнишка попросил Билла отравить вашего расиста. Татум ответил,
что
ему семьдесят лет и он уже не в состоянии отравить кого бы то ни
было, нет в
нем того, что требуется для такого дела. Не хватает силы убеждений.
Возраст,
маразм - словом, кишка тонка. Сам-то я узнал об этой интриге, замышлявшейся
за
моей спиной, исключительно из-за потасовки между Терри и Кизом.
Юнцу здорово
досталось от Киза. Только не спрашивайте меня почему...
- Нелепо сводить счеты с несчастным животным... Киз достаточно умен,
чтобы
понять это.
- Ошибаетесь, Джин. Киз куда более умен. Он такой умный, что порой
создается
впечатление, будто он не думает, а просчитывает. Он из тех парней,
которые не
размышляют, а замышляют. Во всяком случае, он задал мальцу хорошую
трепку. А
венец программы был показан позавчера. Я услышал вопли, доносившиеся
из
раздевалки, и пошел посмотреть. Обнаружил там совершенно голого
Терри и Киза с
револьвером в руке. Револьвер был мой, Терри стащил его из моего
стола и
спрятал под рубашкой. Похоже, малыш собирался пристрелить вашего
полицая. Вот
до чего мы дошли в этой стране. Представляете, сколько там в глубине
скопилось
гноя? Ведь в этой истории дело идет уже не о политической или расовой
проблеме, а о безумии, психическом заболевании. Словом, вы легко
поймете, как
я обрадовался, узнав, что ваш пес сбежал...
- А вы не помогли ему слегка?
- Нет. Не я. Может быть, Билл Татум или другой белый - в порыве
братской
симпатии...
Если бы я был в тот момент в Париже, я наверняка получил бы телеграмму,
приглашавшую меня явиться в Орли для получения отправленной из Америки
собаки.
Но я находился в Гонконге.
Проблема разрешилась весьма неожиданно. Я не могу упрекать Джин
за то, что она
попалась в ловушку. Я сам, конечно, тоже кинулся бы в расставленную
сеть.
Было примерно восемь-девять вечера. Джин, игравшая в "Аэропорте",
готовилась к
ночным съемкам в студии МГМ. Батька и Сэнди, основательно подзаправившись
на
кухне, разлеглись после ужина посреди гостиной. Перед домом остановилась
машина, и Батька немедленно оповестил о цвете кожи визитера. Стремительно
вскочив, он молча, оскалив зубы, прыгнул к двери и вдруг издал свирепый
рык,
шедший, казалось, из глубины веков.
Джин услышала приближающиеся шаги. Но еще прежде чем раздался звонок,
с
собакой произошла необычная перемена.
Батька поджал хвост и попятился.
Он не переставая лаял. Но теперь в его голосе звучали новые нотки.
Страх и
бессилие слышались в жалобном, похожем на стоны тявканье, которое
он издавал
между двумя взрывами яростного лая, продолжая отступать.
Джин приоткрыла дверь, не снимая цепочки: это был Киз, улыбающийся
во весь
рот. Непринужденная раскованность гибкого тела, лицо, освещенное
мелкими,
плотно поставленными острыми зубами, которые я так ясно вижу...
- Привет.
- Привет. Подождите минутку. Я запру собаку в гараже.
Улыбка стала еще шире.
- Зачем же, в этом нет надобности. Он не тронет меня.
- Послушайте...
- Я хорошо знаю животных, мисс Сиберг. Говорю вам, он не тронет
меня. Мы еще
не подружились, но кое-что все же изменилось. Имеется определенный
прогресс.
Если у вас найдется минута...
Джин колебалась, потом сняла цепочку. Гостеприимство.
- Вы уверены?
Киз толкнул дверь и вошел. Батька рычал и неистовствовал с удвоенной
силой.
Однако Джин, не раз наблюдавшая, как при виде чернокожего он мгновенно,
подчиняясь рефлексу, бросался на "врага", была потрясена
переменой.
Киз прошел на середину гостиной, а Белая Собака, не переставая рычать,
кружила
около него, собираясь с силами, чтобы прыгнуть, и замирала, словно
наткнувшись
на непреодолимый физический барьер. Это противоречило всей ее выучке,
всему,
что она усвоила, всей ее жизни верной Белой Собаки, и оттого такое
неподдельное отчаянье прорывалось в ее яростном лае.
Белая Собака чувствовала себя предательницей. Джин отошла к распахнутой
в ночь
двери, стараясь проглотить комок страха. Чернокожий стоял посреди
комнаты. Он
достал из кармана пачку сигарет и, легонько пощелкав по ней пальцами,
вытолкнул сигарету. Сунул ее в рот.
- Видите, - сказал он, - кое-что изменилось. Теперь они боятся.
Да. Я ничего не придумал. Джин уверена, что слышала именно эти слова.
Теперь
они боятся. Если эта почти безумная фраза не откроет вам глаза на
то, что
накопилось за столетия в негритянской душе, то, значит, вы безразличны
не к
неграм, а к душам.
Таких полицейских собак, как Батька, специалисты называют бойцовскими.
Обычно
у них в роду несколько поколений собак, специально дрессируемых
для нападения.
Таким образом, выучка облегчается наследственностью, которая становится
поистине второй натурой. И вот с этой наследственностью, со своей
собственной
природой боролся теперь пес.
Его переполняла ненависть, но страх мешал атаковать. Шерсть встала
дыбом, уши
были прижаты к голове, и в его вое и жалобном рычании теперь слышался
отголосок настоящего душевного раздвоения, в котором угадывалось
отчаянье
верной собаки, виновной в нарушении служебного долга.
Белая Собака знала, что предает своих...
Киз закурил.
Потом Джин скажет мне, что во всем этом было что-то подлое. "Прежде
всего в
смехе Киза - это был смех победителя. Бывают все же другие триумфы,
а этот был
так же отвратителен, как всякая победа террора... Потому что первым
делом
возникал вопрос: каким образом он добился этого? Истязаниями? Невозможно
было
без боли смотреть на эту обезумевшую, растерявшуюся собаку, переставшую
подчиняться собственным рефлексам, запуганную, запутавшуюся, обманутую
и
сбитую с толку людьми, - жертву истории... Это было гнусно и непереносимо.
В
тот момент я почти ненавидела Киза, но не лично, а вообще, как ненавидят
все
это. Но нельзя же всякую подлость всегда сваливать на общество.
Иной раз это
ваша персональная заслуга. Благое намерение "спасти",
"вылечить" собаку не
имело к этой истории никакого отношения. Это была борьба между людьми..."
Она сухо сказала:
- Вижу, вы оставили у него неизгладимое воспоминание.
- Необходимая оборона, - сказал он. - Но я только раз по-настоящему
избил пса,
когда немного потерял голову. Он просто привык ко мне, вот и все.
Иногда в
своем защитном комбинезоне я остаюсь два-три часа в его клетке,
и таким
образом он учится смирению... Он начинает понимать, что ничего не
может мне
сделать, что ему не удастся избавиться от меня, что так оно и будет..
Он
знает, что я не боюсь его и что он проиграл...
Позднее, когда последовало дальнейшее развитие событий, я часто
задавал
друзьям вопрос: а как бы вы поступили на нашем месте? К тому времени
дело
получило огласку, и разные люди, кто с добрыми, а кто и с сомнительными
намерениями, звонили Джин и говорили, что были бы счастливы взять
собаку. Но
об этом не могло быть и речи, ибо эти предложения - не примите за
каламбур -
были слишком явно шиты белыми нитками. Большинство друзей, к которым
я
обращался, отвечали, что на нашем месте они сделали бы собаке укол,
что
"чувствительность должна все же иметь предел". Я не разделяю
их мнения.
По-моему, окружающая действительность, напротив, доказывает нам,
что мы и так
свели к минимуму пределы чувствительности, дальше некуда. Лично
я отказываюсь
сдавать позиции перед эскалацией современной бесчувственности. Отказываюсь
производить эмоциональную уценку ввиду всеобщей инфляции и признавать,
что сто
франков страданий нынче обесценились до франка или, иначе говоря,
что сегодня
нужна сотня убитых там, где вчера вам хватило бы одного.
Джин колебалась. Я хорошо понимаю эту потребность великодушных натур,
которую
многие принимают за слабость, верить людям, готовность дать им шанс.
Сам я
отнюдь не великодушная натура, ибо никогда ничего не прощаю и тем
более не
забываю. Но и я как-то дал себя обворовать некоему мошеннику исключительно
потому, что у него была мерзкая рожа. Я испытывал потребность искупить
свою
инстинктивную антипатию и заключил с ним контракт.
- Конечно, если вы хотите продать собаку, - сказал Киз, - то сможете
выручить
за нее не меньше восьмисот долларов. Это ведь не просто сторожевая,
а
настоящая бойцовая собака. На них очень большой спрос.
- Ну хватит, Киз. Не надо провокаций. Вы же знаете о моем отношении.
Он принял почтительный вид. Ни тени иронии.
- Да, знаю, вы много помогаете нам. Такие люди, как вы, Берт Ланкастер,
Пол
Ньюмен, Марлон Брандо... Я знаю.
В душе он, наверно, помирал со смеху. Но он держался за свою идею,
бес.
Ненависть и злоба обладают исключительной энергией, они движут горами.
На этой
основе были построены прекрасные страны. Это надежно.
Джин решилась: она еще раз поверит. Такой уж Сиберг человек, ничто
ее не
изменит.
- Ладно. Я отвезу собаку на ранчо, ведь вы за этим ко мне пришли?
Если Джек
согласится.
- Он согласится. В наше время трудно найти опытных специалистов.
А для змей он
точно никого не найдет. Нужны годы, чтобы выработался настоящий
иммунитет. Как
у меня: если укусит гадюка, мне хоть бы что. Во всей Калифорнии
сыщутся лишь
два человека, которые не хлопнутся в обморок, если сунуть им в руки
коралловую
гадюку.
- Почему вы так добиваетесь этого?
Он засмеялся, тряхнув головой.
- О, тут вы меня поймали. Я всегда, сызмальства любил животных.
Потому и
выбрал эту профессию. Скоро я открою свой собачий питомник. Заведу
собственное
дело. Я ведь настоящий специалист. А если справлюсь с вашей собакой,
можно,
значит, считать, что самый лучший. Да, мэм. Лучший...
Все это, заметьте, происходило на фоне благоухающих роз. Должно
быть, мое
отсутствие создает в доме совершенно исключительную пустоту, которую
приходится немедленно заполнять десятками букетов роз. Они сыплются
со всех
сторон. Вместе с визитными карточками. Очень лестно сознавать, что,
как только
вы покидаете свою восхитительную супругу, весьма внушительная толпа
индивидов
кидается в цветочные магазины, дабы попытаться заменить испарившийся
аромат.
- Вот что еще, Киз. Я знаю, один из ваших коллег попытался убить
собаку. Вы
уверены, что он опять не примется за свое?
- Терри? Он понял. Я ему все как следует растолковал. Кстати, он
здесь, в
машине. Я везу его домой. Хотите поговорить с ним?
Парень в самом деле был тут, стоял, прислонившись к машине, и считал
ворон.
Восемнадцать лет. Подрастающее поколение.
- Не беспокойтесь, мисс Сиберг. Я сморозил глупость. Обещаю вам,
больше это не
повторится. Честно. Можете на нас положиться.
Вот и все. На следующий день Джин отвезла Батьку на ранчо. Я сделал
бы на ее
месте то же самое. Общаясь с Джин, я иногда снова обретаю то простодушие,
которое необходимо, чтобы выигрывать, умея терять. Я хочу этим сказать,
что
надо продолжать верить людям, ибо лучше быть обманутым, преданным
и осмеянным,
чем перестать в них верить и доверять им. Лучше позволить злобным
тварям еще
много веков греться у этого священного огня и греть на нем руки,
чем дать ему
угаснуть. Не так страшно понести потери, как потерять себя.
***
Через два дня после моего возвращения в Париж корреспондент "Франс-суар"
сообщает мне, что брат Джин разбился в автомобильной катастрофе.
Ему было
восемнадцать. Я немедленно вылетаю к Сибергам в Маршалтаун. Это
в Айове, в
сердце Среднего Запада, который несомненно остается самым
"старозаветно-американским" местом Америки. В ходе унылого
парада визитеров,
пришедших выразить сочувствие семье, я слышу, как эти славные люди
говорят о
"другой драме", повергшей в печаль маленький, на двадцать
тысяч жителей,
городок: порядочная девушка, чьи родители пользуются здесь всеобщим
уважением,
вышла замуж за негра. Отец при смерти, мать тоже едва жива, а ведь
такие
достойные люди, such nice people... Мысль, что смешанный брак может
представляться такой же страшной бедой, как трагическая гибель юноши,
выводит
меня из себя. Я пытаюсь сдержаться, но молчание - знак согласия,
и не стану же
я, в самом деле, сидеть тут с траурной миной, безмолвно поддакивая,
только
потому, что моя более иль менее белая кожа хорошо маскирует меня?
Провокация -
мой любимый способ необходимой обороны. Я говорю своим собеседникам,
что лучше
любого из них понимаю эту "трагедию", поскольку моя первая
супруга, на которой
я женился в 1941 году, была чернокожей африканкой и разгуливала
совершенно
голая. (Это почти правда, если не считать того, что в Шари во время
войны
такие браки заключались по племенным обычаям: отец невесты отдал
мне свою дочь
в обмен на охотничье ружье, двадцать метров ткани и пять банок горчицы.)
Друзья семьи потрясенно молчат: они-то думали, что Джин Сиберг вышла
замуж за
приличного человека. Как всегда, я не могу вовремя остановиться
и увязаю все
глубже - говорю, что у меня есть двадцатишестилетний сын от моей
негритянки,
который является членом Французской коммунистической партии. Тут
некоторые из
моих слушателей пытаются спастись бегством, и чтобы удержать их,
я бросаю
волшебное слово "де Голль". Я уже готов объявить, что
у де Голля есть примесь
негритянской крови, но беру себя в руки - все-таки я не имею права
"объевреивать" Францию, ну, вы понимаете, что я хочу сказать.
Поэтому я
довольствуюсь сообщением, что де Голль был свидетелем на моем бракосочетании
в
Банги и что он крестный отец моего сына-негра-французского-коммуниста.
В
комнате повисает тяжелое, так сказать, белое молчание, после чего
соболезнования, которые эти славные люди выражают семье моей жены,
звучат с
удвоенной искренностью.
Между тем мне не следовало бы на них злиться: позади у них века
рабства. Я не
говорю о чернокожих. Я говорю о белых. Вот уже два века они рабы
принятых идей
и священных предрассудков, благоговейно передаваемых от отца к сыну,
два века
покорно следуют этим торжественно провозглашаемым, предписанным
идеям, которые
держат в тисках их сознание, подобно тем колодкам, что в давние
времена еще с
детства деформировали ноги китайских женщин. Я стараюсь держаться,
когда мне в
очередной раз объясняют, что "вы не можете понять, у вас во
Франции нет
семнадцати миллионов негров". Это правда, зато у нас пятьдесят
миллионов
французов, что тоже не подарочек. "Поймите же, речь не идет
о притеснении
негров. Мы за то, чтобы они пользовались всеми своими правами. Но
из смешения
рас ничего хорошего не выходит".
Ночью моя юная жена рыдает в моих объятиях, и я ощущаю ее горе как
лично мне
адресованный упрек - чувство, хорошо знакомое тем, чья мужественность
есть
прежде всего потребность защитить, утешить и помочь. Наверно, никогда
еще в
минуты бессилия моя мужская суть не взывала с такой напрасной, дикой
яростью к
той подлой силе, которую, за отсутствием более подходящего слова,
мы называем
судьбой - проигранная битва, в которой нам даже не дано сражаться.
В последующие дни кто-то снова заводит разговор о "другой драме",
и происходит
неизбежное: я срываюсь и говорю хозяину дома, что ему, с его недоделанной
физиономией с выражением пустой тарелки, как и многим белым, похожим
на тех
советских руководителей, которых Пастернак называл "крупномордными
тупицами",
следует призвать на помощь чернокожих, чтобы те добавили немного
красок их
потомству. Я покидаю сцену в тишине, обычно наступающей после битья
посуды, и
сажусь за руль. Еду мимо кукурузных полей и стараюсь убедить себя,
что в
пятьдесят четыре года, принимая во внимание все шрамы, коими отмечена
моя
шкура и моя прекрасная душа, пора бы хоть немного научиться смирению.
Но
совместимо ли смирение с нормальной сексуальной жизнью? Должно быть,
как и
мудрость, оно приходит к вам после...
***
Джин должна срочно приступить к съемкам фильма в Вашингтоне, и мы
покидаем
Маршалтаун через три дня после похорон. Но погибший брат не покидает
нас и еще
долго останется с нами. Я узнаю о его присутствии по ее внезапным
слезам, при
виде которых могу лишь воинственно сжимать пустые кулаки, как всегда,
когда
сталкиваюсь с непоправимым. Утешитель обиженных детей, которого
я прячу в
себе, всеобщий защитник, рыцарь Справедливости, в очередной раз
поставленный
на место, впадает в то состояние внутренней ярости, раздражения
и ненависти к
самому себе, которое охватывает всех бунтарей, когда они вынуждены
пробормотать: "Что же ты хочешь, тут ничего не поделаешь".
Я беру ее за руку -
великолепная поддержка! - и спрашиваю, что нового в нашем зверинце.
Узнаю, что
наш сын, который еще не достиг шести лет, но уже проявляет склонность
к
самоанализу, попытался, следуя, конечно же, примеру отца, а возможно,
также
совету Сократа "Познай самого себя", измерить свои глубинные
возможности - и
проглотил сантиметр; пришлось отвезти его в больницу. Кошки здоровы.
- А Батька?
Лицо Джин мрачнеет. Она сохранила непосредственность реакций с внезапными
переходами от улыбки к печали и неспособность скрывать душевные
движения -
словно последний след детства...
- Не хочу говорить об этом...
Я весь напрягаюсь.
- Киз убил его?
- Нет.
Она молчит, глядя на серо-красные склоны гор.
- Послушай, Джин...
- Сперва он морил его голодом. То есть Батька отказывался от еды,
если... если
ее приносил чернокожий. Пес превратился в скелет. Джек Каррутерс
и Киз ужасно
разругались, потому что Джек сам пришел покормить пса. "Или
он примет еду из
моих рук, или вообще ничего не получит", - заявил Киз. Каррутерс
позвонил мне,
он вопил в трубку и так колотил кулаком по столу, что слышно было
по
телефону... да, Джек Каррутерс, про которого говорят, что он всего
насмотрелся
и никогда не выходит из себя. Вот именно. Он вопил в трубку, молотя
кулаком по
столу - бам! бам! бам! - "Заберите от меня это паршивое животное,
или я
сегодня же сделаю ему укол... Понимаете, Джин, избавьте меня от
всего
этого..."
Избавьте меня от всего этого...
Я плохо представляю себе, как они сумеют отправить семнадцать миллионов
негров
в Африку.
- И что же?
- Я сказала, ладно. Села в машину и поехала в питомник. Только не
тут-то было.
Киз не хочет, чтоб собаку забрали.
- Что ты мне рассказываешь?
- Он не хочет отдавать собаку. Когда я приехала, Киз как раз вошел
в кабинет
Джека, и можно было подумать, что они сошли с ума. Оба. Джек Каррутерс,
человек-скала, холодный, как лед, Джек на грани истерики, ты можешь
себе это
представить? Нет? Ну, а я это видела своими глазами. И Киз был не
лучше. Джек
вопил, и его полупарализованное лицо судорожно дергалось, жуть!
А Киз открывал
рот и не мог ничего сказать, а когда ему наконец удавалось вытолкнуть
из
|